Культура:

«Как я любил и ненавидел…»

31.07.2026

Культурный проект «Родная речь»

Автор: Петр Ткаченко

99

О лирике Геннадия Островского

Мы так величественно жили,

Что слышу, слышу я, опять

Со всех сторон ветра чужие

Летят в Россию умирать.

Геннадий Островский

 

 «Я не люблю стихов колючих…»

Встретить истинного поэта – большая редкость. Даже для литератора, критика, призвание которого   замечать таланты. Но это всегда столь значимое событие, которое остаётся таковым длиною в жизнь. Мне повезло. В самом начале нашего обучения в Литературном институте им. А.М. Горького, заочного набора 1976 года, я встретил такого поэта. Это был мой ровесник Геннадий Островский (1950 – 2002) из Белгорода.

Примечательны были обстоятельства нашего знакомства, из которых я сразу понял, что передо мной истинный поэт. Перед какой-то лекцией мы задержались с ним во дворе Литинститута у памятника Герцену. Он поразил меня необыкновенной эмоциональностью, взволнованностью и порывистостью. Я сказал ему, что занимаюсь наследием Александра Блока, так как был в семинаре  литературной критики, и что буду защищаться работой о фольклоризме в творчестве великого поэта, о его народности. Хотя впереди было ещё шесть лет учебы, и что может произойти и случиться за эти годы, никому не было ведомо.

-Ты любишь Блока, – спросил он,-  У меня есть стихи ему посвящённые. И тут же прочитал мне стихотворение. Давнее, написанное ещё в юности:

Я не люблю стихов колючих,

Угрюмых, с плесенью обид,

Как будто кто-то невезучий

Из-за угла вослед глядит.

 

Но я люблю, когда глубоко

И с высоты – не свысока –

Меня пронзит строкою Блока

Необъяснимая тоска.

 

Как будто вспарывая дали,

В теченье мига одного

Со всех деревьев листья пали,

И ты не понял – от чего…

А ещё он был невероятно красивым, обаятельным человеком. Правильное лицо, вьющиеся каштановые волосы, улыбчивый, стройный. Совершенно беззащитно открытый и искренний. Чуткий ко всякой фальши и несправедливости, на которые тут же безоглядно и бесстрашно реагировал.

Родился Геннадий Островский в селе Майна Горьковской, ныне Нижегородской области. Но в 1953 году семья переехала в Белгород. Отец – Владимир Ильич, участник Великой Отечественной войны, награждён орденами и медалями, защищал Москву, дошёл до Берлина, майор запаса. Он тоже писал стихи и публиковал их в военных газетах и коллективных сборниках. Мама – Анна Ивановна, которой сын посвятил многие стихи, проникнутые беспредельной любовью.

Закончил Геннадий школу № 35 в Белгороде. В 1967 году поступил в Белгородский политехнический институт, в котором проучился два года. В 1969 году призван на службу на Краснознамённый Черноморский флот. В 1972 году уволен в запас в звании старшего матроса. Работал на Белгородском витаминном комбинате. В 1976 году поступил на заочное отделение Литературного института им. А.М. Горького. Руководителем творческого семинара был у него известный поэт Владимир Дмитриевич Цыбин.

Уже в первых его стихах, тех же флотских, казалось, что он явился из какой-то новой, предстоящей жизни, из какого-то иного мира, где всё устроено по справедливости и любви; стихах взволнованных, возвышенных, искренних и каких-то чистых. А если вспомнить о том, что писали в это время об армии его ровесники, подпав под влияние неведомо кем навязываемого нашему обществу обличительного мейнстрима, подаваемого как нечто интеллектуальное и прогрессивное, то он явно выбивался из этого недоброго поветрия. Где они теперь, эти обличения? Наиболее совестливые и проницательные авторы за них покаялись. Но большинство так и пребывают в убеждении, что участвовали в чём-то невероятно грандиозном, несмотря на то, что результаты такого их участия оказались для всех нас, без исключения, печальными…

* * *

Видели ботинки золотые?

Вот они сверкают по углам!

А на брюках стрелочки такие,

Комара разрежут пополам.

Выдраена солнечная бляшка.

И на мне, как то Устав велит,

Пахнет морем чистая тельняшка,

Бескозырка весело сидит.

 

    * * *

 Рукопожатье моряков…

 Ноябрь.

 Ветра подули.

 По доброй горсти медяков

 Мы в море сыпанули…

 Мы отслужили, всё смогли,

 И так смогли, как надо.

 Ещё светились корабли

 В мерцанье звездопада.

 Огней полуночный мираж,

 Отбили наши склянки…

 Так громче, громче,громче

 Марш

«Прощание славянки»!

И только море в поздний час

Привычно не шумело,

Как будто море в этот раз

Без нас осиротело…

 

Возвращение

Я бегу, где раньше бегал,

Я щекой к двери припал…

Здравствуй, Людка, я приехал,

Я тебя не забывал!

Всё осталось, всё осталось,

Даже имя на стене!

Кто бы видел эту радость –

Руки Людкины на мне!

(Это мичман надоумил:

Не пиши – езжай…)

Дела!

Если б я от счастья умер

И она бы умерла…

В голове – как будто эхо,

Словно памяти провал.

Здравствуй, Людка, я приехал!

Я тебя не забывал!

Поэт старшего поколения, руководивший в Белгороде литературной студией «Современник», Игорь Чернухин, вспоминая молодого поэта после службы пришедшего в студию, уже много позже, к первому и последнему юбилею Геннадия Островского, к его пятидесятилетию, писал: «Геннадия Островского, талантливого русского поэта, стихи которого давно знаю и люблю, хорошо помню совсем молодым, только что отслужившим срочную службу на Краснознаменном Черноморском флоте. То ли от моря, то ли от молодости он был весь каким-то свежим, порывистым, неуёмным». (Альманах областной писательской организации «Светоч», № 2/4, 2001 г.).  И что очень примечательно и важно,  он заметил не только то, что его стихи «были улыбчивыми и очень чистыми», «дышали масштабным видением», но распознал в нём поэта нового поколения. Редкий старший поэт со времён Гавриила Державина, благословившего юного Александра Пушкина, был способен на такое искреннее и великодушное признание: «Во всех этих стихах, где особенно остро звучит социально-гражданская тема, Геннадий Островский в какой-то степени своеобразен уже потому, что он в противовес поэтам старшего поколения, которые вольно или  невольно были подвержены идеям тоталитарного режима, конъюнктуре и так называемому методу соцреализма, в своих стихах совершенно раскрепощён, свободен и главное (по этой причине) абсолютно честен. О чём бы не писал Геннадий Островский, он всегда самобытен не только в своём мироощущении, но и в своём образном мышлении».

Но всё это будет потом. А пока творческая судьба Геннадия Островского складывалась вполне успешно и благополучно. Учёба в Литературном институте, участие в VII  совещании молодых  писателей в 1979 году. Кстати, на этом совещании мы участвовали с ним вместе. Публикации в газетах и журналах («Октябрь», № 3, 1979 г.). Выступление в самом Политехническом музее совместно с известными и популярными поэтами. В 1981 году в Москве, в издательстве «Современник» вышла его замечательная книжка «За весенними птицами», в серии «Первая книга в столице». Для него она оказалась и последней книгой в столице. Последующие выходили уже только в Белгороде и Воронеже.

Стало ясно, что пришёл новый самобытный поэт, работающий в русской литературной традиции, в чём-то близкой Сергею Есенину и Николаю Рубцову, Анатолию Передрееву, Борису  Примерову, написавшему предисловие к книге «За весенними птицами». И по восприятию мира, и по творческой, да и просто человеческой судьбе, традиционно трагической для русских поэтов, постигающих главные особенности нашего народного и государственного бытия. Причём, поэт лирический, воплощающий в своём творчестве всю полноту мира. Видимо, «судьба ему готовила путь славный, имя громкое…».

Но это, разумеется, заметили не только те, кто глубоко чувствовал поэзию и был рад появлению нового поэта, но и те, кто был глух к подлинной поэзии, но претендовал на её определение в обществе, и даже на её водительство. Самим фактом своего появления Геннадий Островский просто «мешал» их самоутверждению. Да он и сам осознавал это, так как писал позже: «И хотя, в сию минуту/ Без меня земля большая,/ Всё равно я там кому-то/  Обязательно мешаю…». Хотя жил и творил безоглядно. Впрочем, так было всегда, но в наступающее новое время это обострялось до предела. А потому талантливый поэт, столь ярко входивший в литературу, не мог не столкнуться с препятствиями на своём пути, и не только какими-то объективными, но и рукотворными…

Итак, Геннадий Островский по самой природе своего дарования – прежде всего – лирик. Лирик тонкий. Мне трудно назвать другого такого поэта из послевоенного поколения, своих ровесников. А лирик неизбежно погружается в такие бездны человеческого и народного сознания, в такую стихию жизни, которые невозможно определить обыденным сознанием. Но это как бы даёт безграничные возможности позитивистским и материалистическим воззрениям издеваться над ним. Ведь у лирика – всё обо всём и в то же время, вроде бы, ни о чём, ибо «Лирик ничего не даёт людям. Но люди приходят и берут…» (А. Блок, «О лирике»). Они, лирики «не могут и не должны дать вам ничего, если они блюдут чистоту своей стихии» (А. Блок).  Из его творений невозможно выделить никакую «идею», даже особенно в данный момент «нужную» и злободневную. Но именно он остаётся хранителем и продолжателем той народной стихии, без которой жизнь человеческая утрачивает смысл, ибо он сын гармонии, выразитель внутреннего, а не внешнего порядка мира. Да, и лирик бывает во гневе. Но не по причине «неправильного» устройства мира, который якобы надо непременно переделывать по  своему разумению, не ведая о том, что именно здесь таятся все несчастья человеческие. При этом называя это странное действо передовым и прогрессивным. Наоборот, лирик отстаивает извечное устройство мира, искажаемое людьми, как правило,  из лучших побуждений. Но что делать, коль люди издавна склонны не познавать мир, а его переделывать, подгоняя его под свои куцые и бедные соображения, полагая, что они тем самым искореняют его «пороки», на самом деле приумножая их:

Свет от холода продрог,

Зыбкий сумрак навалился,

Не хватает пары строк,

Чтоб я с миром примирился.

 

Жить бы радость возлюбя,

Если б мир, кляня пороки,

Не выдумывал себя,

Как выдумывают строки…

Он обладал поразительной способностью или талантом воспринимать мир в его извечном, первозданном, непорочном Божеском устроении, несмотря на то, что происходило вокруг. И искренне удивлялся тому, если сталкивался с каким-то уклонением от его такого ясного и прекрасного образа. Многие его стихи и есть как бы результат этого несоответствия и удивления этим. Ведь казалось, так просто воспринимать мир таким, какой он есть, а не таким, каким его придумали себе люди.

Я в мир пришёл не для подачки,

Где, спотыкаясь на ходу,

Скулят поэты как собачки

У времени на поводу.

Со стороны кому-то это казалось наивностью и неискушённостью. На самом же деле это была та человеческая драгоценность, которую сохраняют в себе не столь уж многие, счастливые люди, которую нести в себе так непросто и которую так легко утратить на свою же беду… Этим определялся и весь  его образ жизни, представлявшийся многим непрактичным и даже нелепым… Но Боже мой, как хорошо, что среди нас находятся такие люди, иначе заглохла бы нива жизни…

Он ненавидел тех, кто его уже ненавидел без всякой видимой причины, по своей ментальности, что ли. Здесь лирик непримирим и беспощаден:

Не верящие ни во что

Среди доступного и лживого,

Как презирают нас за то,

Что мы хотим непостижимого.

И это находилось в традиции русской литературы. Вспомним А. Блока:

О, как смеялись вы над нами,

Как ненавидели вы нас,

За то, что тихими стихами

Мы громко обличали вас.

А лирик действительно, вроде бы, ничего не даёт людям, но люди приходят и берут им необходимое, если, конечно, могут и в состоянии это делать:

Давай порадуемся холоду

И помолчим,

И всё потом –

Про эту муть над Белым городом,

Про свет в карьере меловом.

 

Ты посмотри, как удивительно

Мерцает даль и высота,

Как бескорыстно и невидимо

Живёт на свете красота!

Он и сам осознавал себя лириком. Когда я просил его подобрать стихи для центральных военных изданий, в отделах литературы которых работал –  сначала в журнале «Пограничник», потом в газете «Красная звезда», –  он, писал мне: «Ты знаешь, я – лирик. Потому у меня нет стихов, подобных тем, что до недавнего времени захлёстывали газеты, то есть, стихов лобовых, прямолинейных и пр.» (4 марта 1988). Даже строчка у него есть такая: «Я не пишу стихов на тему». Но стихи присылал и они публиковались и в «Пограничнике», и в «Красной звезде» («Горит  немеркнущее пламя», 20 августа 1988 г.). И как я понимал из его писем, он очень дорожил этим.

Ведь поэт такого дарования и масштаба, как правило, одинок. Видимо, поэтому он присылал многие свои стихи и напоминал, чтобы я высказывал  своё мнение о них. Ведь истинному поэту надо столь немногое – узнать, почувствовать, как его слово отзывается в душах людей: «Когда ты похвалил мои стихи – я потом два дня ходил радостный и взволнованный. Ведь должно же когда-нибудь проясниться лицо именно нашего литературного поколения! Должно ведь!».

Но лицо литературного поколения послевоенной поры как-то не особенно  прояснялось. Хотя появилась целая плеяда талантливых поэтов, даже неожиданно ворвалась в литературу и в жизнь. Не складывалось по причине, скажем так, тех мейнстримов, которые были в ходу. И прежде всего, так называемой эстрадной публицистической поэзии «шестидесятников», выступавших чуть ли не эталоном русской поэзии. А также целой когорты стихотворцев, понявших, что от них «требуется». И выражавших в стихотворной публицистике то, что можно было выразить иными средствами. В этих, как говорили ранее, направлениях, по сути тонули истинные поэты нового поколения.

Я так люблю порой осенней,

Пустое поле обойдя,

Увидеть солнца луч последний

И каплю первую дождя.

 

И в этом крае небогатом,

Где дымом тянет за версту,

Себя я чувствую собратом

Любому древу и листу.

 

А за холмом, чужой и вечный,

Чужие выстудив леса,

Осатанелый ветер встречный

Раскроет шире мне глаза.

 

И небо станет больше, ближе,

Мелькнёт, как зарево, беда.

И я, наверное, увижу

Чего не видел никогда…

 

Тот ветер душу заколышет,

Но, улетая в небеса,

Швырнёт солому с ветхой крыши

В мои раскрытые глаза.

Они были чужды какого бы то ни было формального стихотворного трюкачества. Но раскрывали свою душу, постигая духовную природу человека.

Да и жизнь тебя явила

Светом, стонущим во мгле

Тишины, глухой и милой

На единственной земле.

 

«И только даль родную слушаю…»

А потом, в самом расцвете их творчества, вдруг наступили иные, нелитературные времена, без духа человеческого и народного. Но они не перестали быть поэтами. В отличие от многих стихотворцев не подстроились под столь странное и сомнительное «веление времени»…

Прокричит ли ворон над полями,

Проплывёт ли туча тяжело –

Это значит, снег не за горами

И веселье бывшее прошло.

 

Это значит – в стынущую слякоть

За холмом, где можно погулять,

В пору на родной земле заплакать,

В пору слово доброе сказать.

 

Как мы жили! Солнце да метели,

Белый свет да горький дух земли…

Говорили всё, что мы хотели,

Да писали то лишь, что могли.

 

Свет осенний с холодом скрипучим.

С ветерком, застывшим в рукаве,

Приклони нахлынувшую тучу

И к моей горячей голове.

 

Потому что в стынущую слякоть

За холмом, где можно погулять,

В пору на родной земле заплакать,

В пору слово доброе сказать.

Геннадий Островский, пожалуй, как мало кто из поэтов, его ровесников, страстно, настойчиво и последовательно отстаивал право поэзии на своё существование, словно предчувствуя и предвидя такие времена, когда поэзия в информационном пространстве станет стремительно терять саму свою образную природу, о чём П.В. Палиевский писал более тридцати лет назад: «Деловой характер нашего времени требует ответить кратко и ясно, может ли нами управлять что-нибудь ещё, кроме денег. Опыт нашей страны, причастный к мировому, говорит – да, это строительство социальной и духовной культуры. Но чтобы литература могла участвовать в нём достойно, как было, она не должна терять своей природы» («Из выводов ХХ века», издательство «Русский остров», Санкт-Петербург, «Владимир Даль», 2004 г.).

Но уже вовсю делалось прямо противоположное. Литература была вброшена в книжный «рынок», ей противопоказанный в принципе, являющийся формой её искажения и подавления. Вскоре прояснилась и истинная цель книжного «рынка» – это, конечно же, прибыль. Но разве в здоровом обществе духовная сущность человека может измеряться прибылью? Нет, конечно. Прояснился и общий результат его. Люди ведь не перестали писать и читать. Пусть в меньшей мере, но не перестали. Однако, теперь они писали и читали нечто совсем иное, только по внешней форме напоминающее литературу. Подмена русской литературы «рыночным» чтивом была совершена. Это безусловно, было невидимое городу и миру преступление. Ведь и в предшествующее время, скажем так, «книжная  отрасль» была одной из самых доходных статей бюджета. Значит, вытеснение литературы из общественного сознания и было целью этого книжного «рынка»… Да и что значит прибыль пред этой катастрофой подавления духа человеческого и народного, при котором развитие общества и страны немыслимо…

Что было делать поэту в этих условиях? Оставаться поэтом. Истинный поэт иначе ведь и не мог дальше жить.

Другу-поэту.

Сожмись в комочек и терпи

Весь этот бред, летящий в души.

Скажи душе своей: не спи!

И только даль родную слушай,

Да в небо звёздное гляди,

Парящее над тихим кровом,

И что там будет впереди, –

Не назови случайным словом;

И пусть слова в ночной тиши,

Плоть на бумаге обретая,

С твоей взволнованной души,

Как листья с дерева, слетают…

И он читал мировую и русскую классическую поэзию и даль родную слушал. И писал мне: «Ты, наверное, знаешь, что я не хожу по редакциям журналов, не «пристраиваю» свои стихи. Я считаю это непорядочным что ли… Да и говорить об этом не хочется, слишком много всякого я там наслушался». Он уже отбегал своё по редакциям в пору, когда его охватывал «восторг души первоначальный», о чём говорили его стихи из юношеской тетради:

Исповедь бесславного поэта

(Из юношеской тетради)

Ваши стихи будут лежать год, два, десять лет. А если уж совсем откровенно, то, пойми, всё равно стихи опубликовать не сможем, будь они даже гениальными: у нас конкуренция идёт на уровне таких поэтов, как Евтушенко, Слуцкий… (Из разговора со мной заведующего отделом поэзии одного толстого журнала, где не пожелали посмотреть мои стихи).

Пишу, товарищ зав.отделом,

Не ради злобной клеветы.

Меня всё это так задело!

Позвольте, обращусь на «ты».

Я не хочу играть в игрушки,

И ты, товарищ, мне поверь:

К тебе придёт однажды Пушкин,

А ты, решив, что это Плюшкин,

Покажешь Пушкину на дверь.

 

Хотя ты знаешь, непременно,

Из всех поэтов современных,

Из генитальных, незабвенных,

Из классиков, в конце концов,

Что ходят здесь попеременно, –

С десяток Пушкиных в лицо.

Они – по возрасту – над нами,

Они – по уровню – звучат

Заученными именами.

Что сразу смолкнут над губами,

Когда поэты замолчат.

Смотри, товарищ зав.отделом,

Как повалил словесный лом,

Как бесталанный правит делом,

Как все ворчат… И поделом!

Стихов – увы, поэтов – море,

Три моря критиков (учить!).

Сойдутся, вежливо поспорят

И разойдутся в коридоре,

Чтоб снова глупости строчить.

 

Поэзия – такое дело,

Что перед ней и жизнь-то – грош.

А ты, товарищ зав.отделом,

Её за кресло продаёшь!

А молодые побирушки,

Неугомонная братва,

Всё говорят: не мёртвый Пушкин

Всё верят: совесть не мертва.

Мы ждём поэтов, кто сумеет

Всех потрясти, раскрыв тетрадь.

Но все однажды обнаглеют,

И души так заледенят,

Что можно их в него бросать!

А что он будет потрясать?

Не набиваюсь я в пророки

И не заплачу я в пальто,

Когда написанные строки

Не напечатает никто.

Пойду, как дождик, стороною,

Умою грязную зарю.

Мне тяжело: душа со мною.

Легко мне: правду говорю.

А Пушкин жив душой и делом,

Он говорит мне – не солги!

Вот так, товарищ зав.отделом,

Такие, значит, пироги.

Книжный «рынок» вкупе с прежним направлением «шестидесятников», сделали своё дело. Истинному поэту не находилось больше места в обществе, в информационном пространстве. А новые интернетные средства коммуникации без иерархии ценностей и без различения добра и зла, назвать в полном смысле слова  информационными невозможно. Это нечто совсем иное, к сожалению, пока не нашедшее осмысления политологами, экспертами, историками и т.д. Хотя здравые намерения с суверенизации интернета возникли давно, правда, пока, кажется, только декларативно. И что характерно, он сразу распознал, что это не только наша российская беда, но мировая проблема:

Что делать, брат? Молчат поля.

Кругом одни плохие вести.

Куда теперь летит земля?

Куда летим с тобою вместе?

 

Не знаю я, что делать мне…

Кто свет любви от мира прячет?

Приложишь ухо к тишине –

Услышишь только лай собачий.

 

Неужто прошлое сгубить?

Душой не верить даже в Бога?

Да пьяным смехом веселить

Вовсю разбитую дорогу?

 

Иль, мрачно голову склоня,

Перекреститься на долину?

Что делать, брат? Не знаю я.

И только ветер дует в спину.

И писал мне: «Как я живу? Живу трудно, но хорошо. Потому, что пишу. Ко мне вернулась – слава Богу – радость работы. И мир для меня – в душевном восприятии – стал как в молодые годы, новым. И душевная свобода, и какая-то дерзость вернулись ко мне (стучу по столу, чтобы не сглазить)… А вот многое из того, что меня окружает, что я вижу, слышу, чувствую – страшит. Это даже не пир во время чумы. Понимаешь, люди плюют на самих себя в этой погибельной страсти наживы. Я давно  не видел честных глаз, даже у женщин. Люди сами (даже с некоторой радостью) идут на сделку со своей совестью. Это же конец! Люди стали меньше плакать, а больше врать. Врать откровенно, даже с некоторым вызовом. Что дальше? Всё-таки в воровских законах есть свой смысл: «Не верь, не бойся, не проси». Но если вся страна будет жить по этим законам? Что тогда? Не знаю… Рад, что у нас есть возможность с тобой общаться. Дай Бог нам всем терпения» (1993 г.). И добавлял: «Сейчас время (на мой взгляд) стискивать зубы и работать».

Такие вопросы не вставали перед теми авторами, кто быстро подстроился под «рыночную» литературу; вполне серьёзно полагая, что они продолжают русскую литературную традицию, на самом деле удаляясь от неё безвозвратно. «Рынок» побеспощадней любой цензуры, тем более регламентированной законом, уничтожал русскую литературу.

Жизнь Геннадия Островского разделилась на два противоположных периода: успешный и творчески даже счастливый и – трудный и безысходный. Да и какой могла быть жизнь поэта с такими убеждениями и таким образом жизни: «Здесь, в Белгороде мне просто не хватает воздуха. И никаких других интересов, тем более шкурных у меня нет и не было. Кроме литературной работы и творчества».

Конечно, не только жизнь Геннадия Островского разделилась на два периода, но и, пожалуй, всех талантливых поэтов, его ровесников, так успешно было вошедших в литературу. Но его жизнь, его судьба раскололась уж как-то слишком трагически...

Оправдание зверства

С Геннадием Островским нежданно-негаданно произошла поистине трагедия, определившая всю его дальнейшую жизнь и творческую судьбу. Руководитель его семинара В.Д. Цыбин сообщил нам, студентам, что Гена попал в какую-то неприятную  историю. Его страшно избили хулиганы совместно со стражами правопорядка. Его состояние было настолько серьёзным, что приехала мама, забрала его и увезла домой, в Белгород. Обстоятельств этой трагедии мы тогда не знали. Но мы знали, что Гена принципиально не  пил ни тогда, ни позже, а значит свалить происшедшее на пьяную драку было невозможно. А в общественном мнении между тем сложилось убеждение, что это всего лишь несчастный случай, недоброе стечение обстоятельств: «Настоящий баловень судьбы. За что ни брался, всё удавалось: служба на флоте, работа на витаминном комбинате, учёба в Литературном институте, публикации в самых популярных журналах и газетах, выступления с самыми известными поэтами. И первая книга стихов вышла не в каком-нибудь провинциальном издательстве, а в московском «Современнике». И в Союз писателей СССР Островского приняли с первого раза и единогласно, чего в те времена практически не бывало. Счастью, казалось, не будет конца.

Но ведь так, к сожалению, не бывает. Что-то да случится. Случилось и с Геннадием. Пьяные хулиганы вкупе с московскими стражами порядка искалечили не только тело, но и душу. Физические раны зарубцевались быстро, а душевная боль осталась навсегда. С тех пор больничная палата стала неотъемлемой частью его жизни. Поэтический дар, к счастью, отнять не удалось никому». (Ольга Истомина, «Возликовать, а не блистать стекляшками стихотворенья…», «Белгородские известия», 7 февраля 2003 года.). Но как формируется, как делается «общественное мнение», хорошо известно. Тут технологии во все времена одинаковы…

А потом в журнале «Знамя» (№ 4, 1983 г.) почитавшимся патриотическим, появилась абсолютно демагогическая, зубодробительная рецензия на книгу Геннадия Островского «За весенними птицами», вышедшую в 1981 году. Рецензия А. Мальгина (ныне иноагента, проживающего за рубежом), который и до сих пор представляется в сети «как один из самых зубастых публицистов раннеперестроечной поры», как «литературовед», как «критик милостью Божией»,  издание которое являлось «самым радикальным, что выходят в Москве на широкую публику». То есть радикализм автора, по самой природе своей неглубокий и неспособный постичь ни житейские, ни филологические аспекты, выдавался за невероятную гражданскую смелость и глубину. На самом деле это был один из самых беспардонных публицистов, в том числе и на литературном информационном поле, уготовлявших в России либерал-революционное беззаконие и в жизни, и в литературе. Не понимавший природы поэзии, тем более лирической, не ведающий, по самой своей    ментальности, о том, что «самый способ писательской мысли отличается от политической» (П. В. Палиевский).

В чём только не упрекал будущий иноагент Геннадия Островского. Усмотрел у него «несамостоятельность, вторичность стихов». Даже обвинял поэта в «пустопорожнем и косноязычном суесловии». То есть, напрочь отказывал ему в поэтическом таланте. Это был дежурный аргумент для «зубастых» публицистов, не представляющих того, что каждый истинный поэт выходит не иначе как из предшествующей поэзии. А его ссылки на А. Жигулина, И. Шкляревского, хорошего поэта Д. Самойлова, высказавшего банальность о том, что язык – «плоть поэзии», не подтверждали его обвинений Геннадия Островского. Разве что придавали его поделке внешний вид некой «литературности». И в заключение – ссылка как на несомненный авторитет и эталон мысли, на Евгения Евтушенко. Тем самым, видимо, давая понять своим «зубастым» единомышленникам, в какой системе «ценностей» надо понимать его обвинение и приговор талантливому поэту.

Я с досадой наблюдал тогда за этой идеологической акцией и потому, что ответственным секретарём «Знамени» в это время была руководитель моего творческого семинара в Литинституте Людмила Ивановна Скорино…

Но на одном стихотворении Геннадия Островского, как видно по всему, давнему, «зубастый» публицист остановился почему-то особенно подробно. Двенадцатилетний мальчишка проник в вагон «без спросу, без копеечки», и его отдубасил какой-то недалёкий проводник. Хотя понятно, что с  ребёнком, с «зайцем» можно было обойтись иначе.

                               За то, что я в вагон проник

                               Без спросу, без копеечки –

Меня дубасил проводник,

Грызя при этом семечки.

«Литературовед» в этой зверской сцене усмотрел только ну, никак не разрешимую проблему: можно ли «дубасить» и одновременно «грызть семечки», и всё… А не то, что мальчишка, впервые столкнувшийся с жестокостью этого мира, потрясён происшедшим:

                               Я горько плакал на траве

                               За дальними сараями

По-над  закушенной губой

Слеза сползала долгая

Что разделила мир собой

На злое и на доброе.

Вывод и мораль публициста вполне «правовые», нечего «зайцем», без билета ездить в вагонах. То есть, «критик милостью Божией» оправдал зверство недалёкого проводника. Но коль зверство оправдывалось на мировоззренческом уровне, оно неизбежно должно было разгуляться и в обществе… Но почему именно это стихотворение привлекло тогда внимание публициста?

Здесь поражает то, что избиение поэта так сказать, «литературное», в «Знамени» произошло после его физического избиения. Ну не мог же А. Мальгин, изготовляя свою очередную «зубастую» демагогию, не знать о том, где и в каком состоянии находится  поэт… Уже только одно это чисто по- человечески должно было бы остановить редакторов от публикации этой поделки. Не остановило. Но в таком случае эта трагедия приобретает иное значение: избиение «литературное» стало продолжением избиения физического. Ведь если бы не было «зубастой» статьи в «Знамени», тогда только можно было бы считать, что это просто несчастный случай… И потом, книга поэта, вышедшая в 1981 году, рецензировалась в журнале в 1983 году, почти два года спустя. По газетно-журнальной практике и этикету это в общем-то было недопустимо. Но «зубастый» критик, пропустив книгу талантливого поэта, поиздевался над ней запоздало, ибо  его аргументы никак нельзя было назвать литературными. Он «решал» совсем иные не литературные, а идеологические задачи. Находясь в России, был в составе пресловутой «пятой колонны», потом стал иноагентом. Но суть его деятельности не изменилась: борьба со всем народным, русским, наиболее талантливым…  А в том образе жизни, в установлении которого участвовал «публицист раннеперестроечной поры», избиение писателей становилось обыкновением. Избивали же «хулиганы» наиболее талантливых и известных русских писателей: Василия Белова, Валентина Распутина… Или прозаика Бориса Шереметьева за принципиальную позицию в деле недопущения разграбления писательской собственности…

Эта бесцеремонная статья в «Знамени», несправедливая и далеко нелитературная, не могла не взволновать и не возмутить истинных писателей, поэтов, и прежде всего белгородских. Они увидели прямую взаимосвязь между физическим и «литературным» избиением поэта. Белгородский поэт Виталий Волобуев, считавший Геннадия Островского своим наставником и учителем, что это «был большой русский поэт», пишет: «В начале 1980-х он был для нас одним из кумиров, мы слушали его затаив дыхание… Он пригласил нас с Сергеем Анохиным в свою студию «Надежда», которую вёл в ДК «Юбилейный». К сожалению, было это время недолгим. У него вышла в Москве в издательстве «Современник» книга стихов «За весенними птицами». Потом в журнале «Знамя» появилась неприятная рецензия на эту книгу. Он поехал в Москву разбираться, был сильно избит и после этого практически отошёл от общественной жизни» («Вспоминая Геннадия Островского», «Подъём», № 10,   2026 г.). Примечательно, что белгородские поэты увидели такую взаимосвязь, хотя хронологически эти события имели иную последовательность. Избиение поэта произошло раньше, и мы выпускались из Литературного института в 1982 году, но уже без Гены… Но главное состояло в том, что он был поэтом совсем иных представлений, и не мог участвовать в подобного рода «разборках». Об этом он и сам писал в стихотворении «Утренний час» («Спасибо утреннему часу…»):

                               За то, что вновь мои просторы

Так неоглядно далеки,

И что чужие разговоры

Не замутят моей строки…

Такого рода «критики» судят ведь по себе, как Каины, а не по литературным фактам.

 

Петр ТКАЧЕНКО

(Продолжение следует)